Я запоздало подумал, что не стоило злить лечащего врача. Толку от этого никакого, а вот вред...
— Простите, Игорь Эдуардович, — сказал я. — Я всё понимаю. Но и вы меня поймите — под угрозой жизнь близкого мне человека. Я должен знать правду.
Серёжке я ничего говорить не стал. Да и маме тоже. Зачем им лишние тревоги? Болезнь отца и без того словно выпила все силы из семьи. Каждый день начинался и заканчивался единственной мыслью — как там отец?
Новый год мы тихо отпраздновали впятером — мама, Ольга, Серёжка и мы с Катей. Хотели пригласить Таню, но её бабушка не поехала, а Таня не захотела оставлять её одну. И Серёжку тоже не пригласила, хотя он и намекал, как умел.
Под бой курантов мы открыли бутылку шампанского и лимонад для Ольги с Серёжкой. И все загадали только одно желание — чтобы операция прошла хорошо, и отец выздоровел.
А теперь, выходит, операции не будет?
— Батя нормально, — ответил я. — Лечится.
Мы уже въезжали в Черёмуховку.
— Ну, что, в школу?
— Нет, — замотал головой брат. — Давай за Таней заедем. Я вместе с ней пойду.
— Ну, как скажешь.
Я повернул к Таниному дому. Возле её дома синеватым светом горел фонарь уличного освещения. Лампочка над крыльцом отбрасывала на ступени жёлтый круг.
Я остановил машину возле калитки.
— Иди, поторопи свою подружку.
Серёжка выпрыгнул из машины.
— Ты не жди, мы пешком прогуляемся, — сказал он. У тебя, наверное, работы много.
Но тут дверь Таниного дома открылась. На крыльцо вышла её бабушка.
— Ушла она, — сказала Нина Егоровна. — Ребята за ней зашли, она и пошла с ними в школу.
— Как? — глухо спросил Серёжка. — Без меня? Мы же вчера договаривались!
— Ну, этого я не знаю, — ответила старуха. — Сам у неё спрашивай!
Плотно запахнув фуфайку, она спустилась с крыльца и пошла за дом — видно, за дровами.
На брата было жалко смотреть. А я и не смотрел. Есть вещи, которые мужчинам легче переживать в одиночестве. Особенно, если помощи ждать неоткуда.
Поэтому я сделал вид, что ничего особенного не случилось, махнул Серёжке рукой и нажал педаль газа.
— Сегодня у нас с вами предпоследний сеанс, Андрей, — сказал мне Владимир Вениаминович, тщательно отряхивая валенки перед тем, как войти в дом.
— Вы уже всё выяснили? — удивился я.
— Да нет, — улыбнулся Беглов. — Просто мне нужно на какое-то время вернуться в Ленинград. Знаете ли, служба. Хотя мне и оформили длительную командировку, но наглеть без меры тоже не стоит. Хотя, по своей воле я бы из Черёмуховки не уехал.
— Вас отвезти завтра на электричку? — спросил я.
Владимир Вениаминович махнул рукой.
— Не нужно, завтра вечером за мной придёт машина. Не знаю, сколько я пробуду в Ленинграде — две недели, или месяц. Но вы продолжайте практиковаться, только осторожно. Спешить нам некуда, так ведь?
— Наверное, — ответил я.
— Я вот что хотел с вами обсудить, — пророкотал Беглов. — Мне кажется, пора посвятить в наш замысел некоторых жителей Черёмуховки.
— Вы имеете в виду Фёдора Игнатьевича? — прямо спросил я.
— Его в первую очередь. Иначе рано или поздно он начнёт подозревать нас в чём-то непонятном, а значит — нехорошем. И в силу подозрительности станет вставлять палки в колёса, насколько сможет.
Беглов вошёл в дом и принялся стаскивать с себя полушубок. Я плотно закрыл дверь, из-за которой тянуло зимним холодом.
— Я мог бы просто внушить Фёдору Игнатьевичу, что он должен нам содействовать, — сказал Владимир Вениаминович. — Но человеческая психика — сложная штука. Вот представьте, кто-нибудь из сельчан спросит его — чего ты, председатель, так радеешь за приезжих. Если Фёдор Игнатьевич будет знать ответ, он всё и объяснит так, чтобы не вызвать подозрений. А если ответа у него не будет — он сам удивится своему поведению. Начнёт копать, подозревать, и всё пойдёт насмарку.
— Я понял, — ответил я. — И согласен с вами. Но как это сделать?
— Пока мне было нужно только ваше принципиальное согласие, — сказал Владимир Вениаминович. — Говорить будем вместе, и непременно подкрепим разговор гипнотическим вмешательством. Но сначала Фёдор Игнатьевич должен сам увериться в вашей правоте. Тогда и закрепление пройдёт намного легче.
Беглов привычно набрал воды в чайник и поставил его на газ. Конфорка сердито вспыхнула обжигающим ярко-синим цветком.
— Есть и другие люди, которым придётся сказать правду, — добавил Владимир Вениаминович. — Например, наши семьи.
Об этом я как-то не подумал.
— Но мы же договаривались хранить тайну! — возмутился я.
— И будем хранить, — невозмутимо кивнул Беглов, — если вы против. Я всего лишь прошу вас подумать. Поймите — союзники будут для нас куда полезнее, чем исполнители. Да и контролировать исполнителей мы никак не сможем.
Я упрямо покачал головой.
— Не знаю. Пока я против.
— Ну, хорошо, — согласно кивнул Владимир Вениаминович. — Давайте приступим к сеансу.
И снова в моём сне была зима — такая же злая и безнадёжная, как за окном. Холодный ветер швырял в лицо обжигающую снежную крупу. Руки и ноги застыли так, что я не мог ими пошевелить.
Я снова стоял на берегу замерзающего озера. Полынья серой воды сузилась до размеров кухни в хрущёвке. Утка в ней уже не плавала, а тихо сидела на воде и безропотно ждала своей участи.
Я бросил на лёд горсть холодной и липкой разваренной перловки. Птица даже не шевельнулась. Голова её была спрятана под крыло, словно утка устала смотреть в глаза смерти.
— Брось ещё, Серёжа, — со вздохом сказала мама. — Птички прилетят и склюют.
Я вдруг вспомнил, что ещё совсем ребёнок. Этой осенью мне исполнилось только три года. Вчера вечером мама с отцом о чём-то долго спорили на кухне, а я лежал в кровати и прислушивался к их спору. Но ничего не мог разобрать, кроме отдельных слов.
— Куда... ребёнка? Ведь ты же мне обещал...
— ...работа. Не отпустили...
— День... завтра... Я не могу...
Я слушал их спор, временами переходивший в тихое монотонное «бу-бу-бу», и глаза сами собой слипались.
Потом я уснул, а рано утром мама разбудила меня и одела потеплее.
— Пойдём, Серёжа, птичек кормить, — грустно сказала она.
Я обрадовался. Кормить птичек интересно. Эти живые прыгающие пушистые комочки всегда мне нравились. А сейчас зима, и птичкам нужна еда. Это нам объясняла воспитательница в садике — тётя Ира.
Мы с мамой пришли на остановку и долго ехали на автобусе, и ещё шли пешком. Я удивлялся — неужели нельзя было покормить птичек возле подъезда? А потом покататься с горки и покачаться на скрипучих качелях. Вообще-то, на качелях зимой никто не качается — на деревянном сиденье всегда лежит холодная снежная шапка. Но если смахнуть её рукавом — то можно немного покачаться, пока холод от металлических поручней не доберётся сквозь шерстяные варежки к пальцам.
Но мама упрямо вела меня куда-то, и я подумал, что мы идём кормить особенных птичек. Таких, которые не водятся возле нашего подъезда.
Мы перешли по деревянному настилу через железнодорожные пути, и я всё время оглядывался — не идёт ли на нас поезд. Эти поезда такие быстрые! Только покажется издалека, не успеешь оглянуться — и вот он уже налетел с ужасным рёвом и грохотом! И отскочить не успеешь!
Но поезда не было. Мы благополучно перебрались через рельсы и пошли по узкой тропинке между высоких деревьев и низких металлических оград. За оградами были присыпанные снегом холмики, из которых торчали памятники.
Возле одной ограды мама остановилась. Утоптала пушистый снег и открыла калитку.
— Входи, Серёжа, — тихо сказала она мне. — Поздоровайся.
Я вошёл в ограду, оглянулся, но никого не увидел. И всё же, на всякий случай, сказал:
— Здрасте!
Потом мама специальным веником быстро смела в сторону снег с холмика, и под ним оказалась клумба с увядшими и примёрзшими к земле цветами. Рядом с клумбой лежала небольшая наклонная плита, а на ней — овальная фотография какого-то мальчика и табличка с красиво написанными буквами и цифрами. Буквы я ещё не знал, а вот цифры мы в садике уже учили.